Skip to content
Псой Короленко Джесси Рассел

Заглянуть в бездну. Ковчег для незваных Владимир Максимов

У нас вы можете скачать книгу Заглянуть в бездну. Ковчег для незваных Владимир Максимов в fb2, txt, PDF, EPUB, doc, rtf, jar, djvu, lrf!

В гибельной кутерьме смутного существования деревня даже не заметила, как в один из паводков шальная вода, взломав запруды, смыла с лица поверхности ее тихое кладбище моло-дые сычевцы умирали в те поры на стороне, а стариков или данников случившейся в одночасье Первой Голодухи хоронили прямо на огородах , а когда, наконец, пришла в себя, то не обомле-ла, не опечалилась, а покорно взялась возить своих покойников за пять верст, на погост в Свиридово. Вместе с тягой к земле она теряла и память о самой себе.

Единственной приметой крестьянства, звеном, связывающим с прошлым, знаком былой принадлежности служила здесь только всякая бессловесная живность: Ненадежная жизнь пока заставляла сычевцев цепляться за это вынуж-денное в хозяйстве подспорье. Но присутствие этой извечной живности в зыбком, ставшем случайным быту сообщало окружающему тлену лишь еще бОльшую пронзительность. К нашим дням утлые лодчонки ее крытых соломой и толем пятистенников плыли без руля и без ветрил по мутным водам российского безвременья, не вспоминая о прошлом и не загадывая вперед, вне берегов и надежды, с пьяной поволокой в глазах и с ожесточением в сердце, и никто в ней, ни один человек, ни одно живое существо не смогли бы ответить сейчас:.

Глаза б мои не глядели! Федор чуял, догадывался, что першит у папаньки за пазухой, только виду подать не хочет, самохинский фасон держит, потачки себе не дает, и оттого это краткое прощание с родным домом показалось ему еще горше. Всю жизнь, сколько Федор помнил себя, он рвался отсюда куда глаза глядят, лишь бы прочь из этой тмутаракани, этой кричащей скудости и беспробудно матерного пьянства.

Именно поэтому бросил когда-то школу и ушел в ремесленное училище, потом добровольно подался на фронт, но куда бы ни забрасывала его судьба, он неизменно возвращался туда, к этому щемяще-му в своей зябкости простору, к запахам прелой соломы и навоза на снегу, к печному дыму по утрам. Долгими ночами на чужбине снилась ему косьба над желтой водой сычевской речонки, скромные посиделки за околицей, бесконечные зимние вечера на теплой печи, и, просыпаясь среди тьмы, он исходил одновременно горьким и сладостным томлением.

И теперь, подаваясь в дальние края, к черту на кулички, на Курилы, до которых и расстояния невозможно казалось вообразить, Федор уверен был, что пройдет не так много времени и его опять потянет сюда, и он, проклиная тот день, в который родился, все же вернется. Решение вновь попытать счастья на стороне пришло к нему сразу, едва он прочитал объявление о вербовке. Как всегда, "Оргнабор" сулил золотые горы впоследствии, а к посулам присовокуплял увесистые подъемные.

К тому времени он только что демобилизовался и долго ходил без дела, подыскивая место поосновательнее и вернее. На фронте Федор и шоферил, и на радиста выучился, а потому дешево ему продаваться не светило. Мать было заартачилась, куда, мол, нас понесет от своего дома да от скудного, но постоянного куска, но скорый на расправу отец быстро урезонил ее, а бабке было все равно - лежать или двигаться, - даже вроде и повеселела от предстоящей дороги, и они, наконец, собрались.

Их провожала слякотная весна, все в ней теряло сколько-нибудь четкие очертания, все тонуло в подернутой хрупким ледком промозглости, и оттого расставание было особенно муторным.

В этой моросящей слякоти даже телега казалась лишь лодкой, плывущей в саму неизвестность. На повороте к Узловску Федор не выдержал, обернулся и вдруг почувствовал, что задыхает-ся: В Узловске Федор сдал взятую напрокат лошадь в коммунхоз, устроил стариков на постой и подался в первую попавшуюся забегаловку, где в компании местных алкашей набрался до зеленых чертиков. В светлые промежутки он изливался случайному собутыльнику из инвалидов последнего разбора, за даровую выпивку услужливо поддакивавшему ему:.

Мог бы, значит, как пострадавший герой войны выбрать себе для жизни любую точку страны Хоть Ленинград, а хоть и Сочи Правду, видно, в народе говорят: А меня леший крутит по миру, как, извини, дерьмо в проруби, или навроде перекати Хлипкая душа в человеке нынче пошла, безо всякой привязи, хоть заместо киселя вычерпывай Сам сочувствие имею, одной с двумя, без подспорья, спасу нет, как чижало, - но упрямая злость, изъедавшая его, все же прорвалась в нем.

Небось помнишь, как взяли они его, будто бешеного, и все рукоятью, рукоятью по темени! Особливо один очкарик старался: Он вдруг замолк, чувствуя, видно, что сгоряча сказал лишнее. Мужик Овсянников был битый, мятый и много катанный: Счастье его - Вторая Война все списала, домой вернулся в орденах до поясного ремня, а то бы не видать ему до могилы не только покоя, но даже этой вот вербовки.

На Курилы Овсянников подался вместе с женой Клавдией - вечно поджатые губы на безбровом и злом лице - и единственной дочкой, тихой семнадцатилетней беляночкой - Любой, беременной от прохожего молодца, в чем она загодя призналась родителям. Как правило, семейство это переговаривалось между собой только шепотом и старалось держаться особняком от остальных, то ли из-за дочери, то ли просто по давней привычке. Вообще, вагон делился на четыре части, четыре закутка, четыре покуда разделенных и замкнутых мира: Самохины занимали нижнее левое отделение, Овсянниковы - верхнее правое.

Они и оказались здесь единственными чисто деревенскими. Другие две семьи были из Узловска. Напротив Самохиных размещалась молодая пара Тягуновых. Сергей заводной слесарь локомотивного депо и Наталья - счетовод из станционной бухгалтерии: Она куда-то постоянно бегала, что-то добывала, запасала впрок, не забывая при этом постреливать в сторону Федора бесовским глазом.

Над Самохиными ворошилось многочисленное семейство узловского татарина Алимжана Батыева, конечно же, по кличке "Батый", и там - наверху, с утра до ночи, галдела, плакала и смеялась, тараторила разноголосая кутерьма. Эта красная коробка на колесах, этот видавший виды железнодорожный челн должен был стать теперь для всех их домом и крепостью на много дней пути до самого Великого, или, как его еще называют, Тихого океана. Когда Федор думал об этом, ему становилось одновременно и весело, и тревожно.

Война покантовала его по теплушкам и пульманам, кажется, всех типов и состояний, но одно дело - сутки-двое, да еще, чаще всего, в мужской компании, где и ехать-то было сплошное удовольст-вие, как говорится, и себя покажешь и на людей посмотришь, а другое, когда в каждом углу по семейству, иное еще и с целым выводком.

Гость ловко, в два движения видно, что не впервой оказался на пороге, легонько, словно неодушевленный предмет, отодвинул Федора в сторону, вышел на середину теплушки, по-хозяйски огляделся и уверенно произнес: За нарушение - немедленно списываю на берег. Во всей его немного грузноватой фигуре, которую плотно облегало потертое шинельное полупальто с боковыми карманами, в повадке держаться, в движениях - коротких и властных - чувствовался человек, знающий цену как себе, так и прожитой жизни.

Мужики инстинктивно, нутром сразу почуяли: И выражая это общее настроение, Алимжан бойко откликнулся сверху: Тот снова золотозубо заулыбался, сдвинул на затылок полувоенную фуражку и подытожил: Берите ноги в руки, сейчас паровоз подцепят и двинемся.

Первым нарушил молчание Овсянников: Заключила Наталья Тягунова, определив за всех коротко и обнадеживающе: И, словно утвердительно вторя ей, оттуда, из-за чуть приоткрытой двери, потянулся протяжный гудок паровоза, вагон дрогнул и, медленно набирая скорость, поплыл в открытое ему впереди пространство. Покуривая в дверной просвет, Федор вглядывался в утекающий окрест. С тех пор, как он впервые, в ранней юности, уезжал из дома, в нем исподволь, будто почвенная вода сквозь песок, постепенно выявлялось, пока не заполнило его целиком, чувство окончательной утраты всего, что проносилось сейчас мимо него: Казалось бы, та же Средняя полоса в вечерней дымке поздней весны, но что-то, едва заметно, вскользь, легким намеком уже менялось вокруг, будто по запыленному стеклу внезапно провели мокрой тряпкой: Где было тогда догадаться Федору, что это их поезд стремительно поворачивал на Восток!

Тело хрупко и болезненно позванивало, как бы сотканное из огненной, пористой массы. Губы, полость рта, гортань, будто сплошная, наспех выплавленная труба, исторгали знойно сипящую боль. Но люди, множество людей, растянувшись на многие горизонты, всё шли и шли сквозь этот песок, и никто из них не ведал, где и когда закончится этот их поистине безумный путь. Песчаное царство сделалось колыбелью, жилищем этих людей. Их жизнь завязывалась и распадалась по его зыбким, но неумолимым законам.

В этом царстве, как и во всяком другом, особи каким-то чудом находили друг друга, и от их любви на свет появлялись дети, чтобы, едва встав на ноги, пойти бок о бок с другими дальше. В конце концов выжило поколение, какое, родившись в движении, считало, будто это движение и есть смысл их существования.

Им не у кого было спросить, на могилы они не оборачивались, а до тех, которые шли впереди и всё знали, было так далеко, что даже птице туда пришлось бы лететь много дней и ночей подряд. Но если бы кто-нибудь мог мысленно представить Идущего Впереди, то он увидел бы высокого Старца с глубоко запавшими глазами василиска и горькой складкой у твердых губ.

В нем не было возраста, ему стукнуло не меньше Времени, а может, и еще больше. Он шел, опираясь на карагачевый посох, шел, почти не глядя под ноги, казалось - наугад, не сообразуясь ни с целью, ни с выгодою пути. Какое-то затаенное, но точное знание руководило им в его намерениях и поступках.

Он знал не только, где и когда они остановятся, но и то, что творилось у него за спиной, он тоже знал. Рядом с ним, приотстав на полшага, все эти годы тенью следовал крепкий еще муж, в легкой походке которого чувствовались игра ума и пытливость характера.

Он безоглядно верил Старцу, верил его горней мудрости, высокой миссии и приобщению к Свитку Времен. Ему еще помнился день, когда они выходили из Египта: Тогда он был чуть ли не мальчиком, девушки даже не опускали глаз при его появлении, а мелюзга зазывала в свои игры, но с тех пор минуло столько лет и произошло столько событий, что он, по его собствен-ному мнению, мог бы давно стать дедом или даже прадедом.

Но, посвятив себя Старцу, он уже не помышлял о женщинах, и плоть более не беспокоила его. Он считал бы себя счастливым человеком, если бы не стал замечать за собой в последнее время пугающих его странностей. Скорее даже одной странности: Уверенность была настолько поразительно полной, что его подмывало зажмуриться, стряхнуть наваждение и более не возвращаться к этому прельстительному соблазну.

Но жуткая фата-моргана повторялась всё чаще и чаще, подвергая его унынию и смущению духа. Однажды он всё же не выдержал, слишком уж зеркальным показалось сходство: Ему вдруг почудилось, что он медленно сходит с ума: Белая тень безумия коснулась его головы.

Не наказывай меня, Господи, не лишай меня разума! Глубокой ночью, когда над горизонтами горизонтов опустилось сонное забытье и последние уголья дотлевали под пеплом вечерних костров, он неслышно подполз к Старцу и тихо пожало-вался: Это или бездна, или соблазн, отврати от меня наваждение, если можешь.

Зачем столько лет мы устилаем свой путь могилами? Если ты не готов идти дальше, останься и обратись в тлен легко и бездумно. И, словно разбуженный его ответом, под ногами у них дрогнул и пополз песок, а следом, из самых глубин подпочвенных недр, докатился протяжный и грозный гул, напоминая о хрупкости и тщете земной тверди.

Соседние дома гляделись сквозь них особенно подслеповато и уныло. Тусклое, в коротких воробьиных росчерках небо над городом не обещало погожего дня. От трех огромных окон внутрь тянуло устойчивой зябкостью: Ни штучная люстра, ни увесистые ковры, ни тяжеловатая, красного дерева меблировка так и не смогли сановно замкнуть это, будто специально приспособленное для сквозняков и беготни, пространство. После уютных и хорошо протопленных, в скрадывающих звуки портьерах и занавесках, кабинетов берлинского пригорода Карлсхорста, где Золотарев поочередно сменил несколько отделов в Экономическом управления Штаба СВА, он с трудом свыкался с забытой было за эти годы угрюмой бесприютностью родимых стен.

Назначение застигло его врасплох. Еще за день до этого он даже помыслить не мог, что планида его повернется так круто и непостижимо. О том, что в Берлин должен вот-вот нагрянуть "сам", поговаривали давно, но, наверное, именно потому мало кто воспринимал эту байку всерьез. Даже впрочем, слегка, на большее никто не осмеливался - разыгрывали друг друга, оповещая о благополучном прибытии высокого начальства, а когда оно действительно нагряну-ло, все затаились по своим присутственным норам в ожидании суда и расправы.

Этому в первую голову способствовала мрачная слава гостя, курировавшего на верхах органы внутренних дел и госбезопасности. Те, кто когда-либо хоть косвенно сталкивался с ним, вспоминали об этих встречах без особого энтузиазма. Золотарев ждал, как другие. Он давно усвоил спасительное правило любой службы: Он дотошно перебрал в памяти все возможные упущения по своему отделу, собрал в тисненую, специально для торжественных случаев, папку важнейшие бумаги, продумал манеру говорить и держаться: Да минует меня чаша сия!

На другой день к вечеру у него на столе призывно проворковала внутренняя линия: Взгляд искоса вниз в порядке ли мундир? Человек в штатском за огромным генеральским столом даже не поднял на вошедшего головы. Так же безразлично, не отрываясь от бумаг, выслушал высокий гость и его уставной рапорт, словно даже не читая, а исследуя каждую страницу и как бы силясь вникнуть в смысл того, что таилось не в самом тексте, а за ним - за этим текстом.

Резко, рывками листая бумаги, он нетерпеливо посверкивал стеклышками пенсне, и безброво женственное лицо его то и дело капризно передергивалось. Так же, не поднимая головы от бумаг, он внезапно огорошил Золотарева: Я ценю, когда человек любит свою работу. У меня есть для тебя такая работа. Начальником главка дальневосточных промыслов пойдешь? Он медленно встал, отодвинул от себя папку с бумагами только тут, мгновенным наитием, Золотарев определил, что это его "личное дело" , вышел из-за стола и, заложив руки за спину, вразвалочку закружил по кабинету.

Но ты, Золотарев, должен знать, что не в рыбе суть. Мы доверяем тебе большое политическое и весьма деликатное дело. Наши доблестные воины с боями отвоевали у японских захватчиков исконно русские земли: Южный Сахалин и Курильские острова. Твоя задача - закрепить этот успех. Мы дадим тебе деньги, людей, технику, а ты нам - крепкую советскую власть на новых землях. Большевик ставит перед собой цель, прищуривается и идет к своей цели. Ничего вокруг не видит, только цель, и к ней идет, - мар-шал в штатском наглядно показал, как надо прищуриваться и каким образом идти.

Но тот уже повернулся к нему спиной: Через три дня Золотарев обживал новый кабинет в Москве, на Верхнекрасносельской. С младых канцелярских ногтей усвоив безошибочное правило "начальству виднее", он не задумывался над тем, почему выбор пал именно на него. Сейчас он был полон восхитительного ощущения своей власти над огромными территориями и десятками тысяч людей. Одно лишь сознание того, что по первому его приказу все эти земли и массы оживут, придут в движение, вызывало в нем прилив горделивого воодушевления.

Ошибки быть не могло: И Самохины в этой деревне имелись одни. И парня самохинско-го, местного заводилу, Золотарев не забыл. Почти всё, о чем ему не хотелось бы вспоминать, было связано у него с родной деревней.

Еще в молодости забросив крестьянство, старший Золотарев подался на Сызрано-Вяземскую железную дорогу паровозным кочегаром, но из немалого по тем временам и деревенским меркам заработка своего до дому доносил меньше половины, оттого хлеб у них бывал на столе через день, а то и реже. Тихий и уступчивый по натуре, отец во хмелю терял рассудок и тогда доставалось всем без разбору: Похмельными утрами он вздыхал, казнился, даже в церковь заглядывал, но в день получки все затевалось сначала.

По той причине семейство их на деревне считалось из последних, что стоило младшему Золотареву больших обид и синяков: Долгий кошмар этот оборвался внезапно и драматически: Здесь с воодушевлением новообращенного он бросился в общественную деятельность, где вскоре, как сын беднейшего пролетария, и преуспел. Перед самой войной Золотарев уже был секретарем Узловского райкома комсомола, но, даже прочно защищенный положением и властью, он все же старался по возможности объезжать родную деревню стороной.

Он хотел забыть, избыть в мыслях душный кошмар своего сычевского прошлого, но оно, словно ржа в зерне, то и дело упрямо проступало в памяти. Когда Золотарев впервые сел за письменный стол, ощутил под собой твердую устойчивость стула, вдохнул бессмысленно хлопотной атмосферы присутственного места, он вдруг ликующе осознал, что наконец-то обрел спасение. Здесь, где авторитет решался не кулаками или луженой глоткой, а тонким умением вовремя промолчать и так же вовремя высказаться, он очутился в родной ему стихии, и ничто отныне, кроме нового светопреставления, не могло бы выбить его с занятой позиции.

И он тихой сапой дрался не на жизнь, а на смерть за каждую пядь своего места под солнцем, расталкивая локтями близстоящих, а иногда и перешагивая через них, пока, лихо меняя очередной стул на лучший, не пересел в номенклатурное кресло и не пророс в него всеми своими конечностями и корешками. По той же причине Золотарев не женился по сию пору: Женщин в его жизни было наперечет, и ни одна из них не оставила сколько-нибудь внятного отголоска или памяти. Однажды только было поддался он жаркому наваждению, и ослаб сердцем, и малодушно изменил себе, своему раз затверженному правилу, и едва не поплатился за это, если не жизнью, то биографией во всяком случае.

Память было вырвала из прошлого крошечный сколок давней яви, но в этот момент зазвонил внутренний телефон: Золотарева вызывали к Министру. По той подчеркнутой значительности, с какой Министр встал ему навстречу, Золотарев догадался, что разговор предстоит долгий. Надеюсь, вы понимаете, - короткая, под прямым углом шея его еще более отвердела, - что это значит? Новость, на миг жарко сдавив гортань, горячей волной вдарила в голову: Школа, которую ему пришлось пройти за годы работы в аппарате и в органах, в достаточной мере охладила прежний юношеский пыл, отложив в нем лишь смесь страха и восхищения перед человеком, достигшим такого положения, когда не нужно опасаться соперников или искать чьей-то дружбы.

Слепой в прошлом энтузиазм сделался для него созна-тельной и удобной личиной, с помощью которой он мог свободно плавать в капризных водах номенклатурного моря. Слова в этом море не содержали в себе прямого, соотнесенного с действительностью смысла. Слово здесь воспринималось только как пароль, символ, опознава-тельный знак. Следовало быть постоянно начеку, существовать как бы в двух ипостасях: Лишний звук, избыточная нота, неосторожно составленное выражение влекли за собой гибель или забвение.

И вся кружевная паутина этой чуткой сигнализации своей запутанной спиралью восходила к одной-единственной точке, к одному человеку и управлялась оттуда умело и неумолимо. Но баловням судьбы, чудом взлетавшим по ее смертельным лабиринтам к точке всех пересечений и соприкоснувшимся с нею, пути назад не было. Каждый из них становился тем трепетным светлячком, который сиял ровно до тех пор, пока на него падала тень этой точки.

Поэтому пред-стоящий прием сулил Золотареву не одни лишь радужные перспективы: Значит, и мы не последние. А то на Совете Министров мы, как интенданты для фронтовиков, вроде пасынков, всё в последнюю очередь, одни шишки собираем и никакой тебе благодарности. Война кончилась, теперь мы - на коне, народ за насто-ящую работу взялся, кормить надо. Товарищ Сталин зря не позовет, Министр выжидательно уставился на него.

Министр явно заискивал перед Золотаревым, и гость знал действительную подоплеку этой искательности и потому держался на равных, хоть и не выходя за пределы, дозволенные субор-динацией: Ведомство, которое направило его сюда, и те, кто командовал этим ведомством, фактически держали в своих руках все нити государст-венного механизма и осуществляли над ним тотальный контроль, мгновенно и жестко реагируя на малейшие отклонения от общепринятых и одобренных сверху норм, принципов, установле-ний.

Человек, отпочкованный этим ведомством в любую ячейку правительственной машины, становился в ней как бы негласной параллельной властью, готовой в необходимый момент заменить уже существующую.

Оттого Министр и вибрировал заискивающе в разговоре с ним, что сам в свое время заместил предшественника при подобных же обстоятельствах, прекрасно отдавая себе отчет в том, чем это для последнего кончилось. Москва за стеклом автомобиля уныло растекалась в холодящей измороси. Даже броские пятна побуревших от воды лозунгов и полотнищ не скрашивали ее угрюмой промозглости, в которой озабоченно двигался, перемещался, маячил людской поток.

Золотарев, как почти всякий провинциал, не любил столицы, но неизменно тянулся к ней, ибо она таила в себе возможности, осуществление которых позволяло ему свысока смотреть на свое деревенское прошлое, будучи одновременно наградой, призом, компенсацией за все обиды и унижения пройденного пути.

Откинувшись сейчас на спинку сиденья и вполуха поворотясь к собеседнику, Золотарев с горде-ливым удовлетворением отмечал и заискивающие нотки в голосе собеседника, и добротность своей одежды, и почтительность козырявших им вслед постовых милиционеров. Кое-кому из наших полководцев военный хмель в голову вдарил, наполеонами себя возомни-ли, гонор покоя не дает, забываться стали.

Головокружение от успехов, так сказать. План "на ура" не возьмешь, здесь другой стиль руководства требуется. Молодежь надо выдвигать, молодежь, старики застоялись, задубели. Пропускная система Кремля действовала с безукоризненной четкостью хорошо отлаженного автомата.

После того как они, миновав Спасские ворота, остановились у правительственного подъезда, их уже не оставляло пристальное внимание контрольно-пропускной службы внутрен-ней охраны. Проверка документов начиналась в вестибюле, а затем вновь и вновь происходила на каждой лестничной площадке, переходе и повороте, пока они не вышли в коридор, где по обеим сторонам, с интервалами в несколько шагов друг от друга, вытягивались по стойке смирно неподвижные, словно изваяния, офицеры госбезопасности, каждый из которых при их приближении слегка раздвигал затвердевшие губы: И от этого почти дружеского предупреждения сердце еще больше напрягалось и обмирало.

Человек, поднявшийся им навстречу в приемной, был мал, желт, худ, с круто срезанным назад голым лбом: Сталин сидел за столом в глубине кабинета и что-то писал, заслонив, словно от солнца, глаза ладонью. Ни звуком, ни жестом не отозвавшись на их появление, он продолжал писать, а они, устремленные жадным вниманием в его сторону, молча теснились у порога в ожидании кивка или слова.

Провальной паузе уже, казалось, не будет конца, когда он, наконец, отложил перо, опустил со лба ладонь, придвинул к себе раскрытую этикеткой к ним коробку "Северной Пальмиры", взял оттуда папиросу, долго и старательно разминал ее между пальцами, закурил и лишь после этого встал и вышел из-за стола, оказавшись сутулым, но еще крепеньким старичком в маршальской паре, заправленной почему-то в щегольские, ручной работы бурки.

Слово, видно, ему понравилось. Наш форпост на территории противника. Не следует забывать также, что это исконно русские земли, которые отошли к японцам в результате проигранной царизмом войны.

Его кавказский акцент, о котором так много кругом говорилось, как бы подчеркивал вескость сказанного. Ваш главк, товарищ Золотарев, играет сейчас роль нашего полпреда на этих территориях. Выходит, вы, товарищ Золотарев, - тут он впервые поднял на гостей тяжелые, в склеротических прожилках глаза, - наш куриль-ский посол или, если хотите, наш государственный генерал-губернатор.

Тот, мгновенно усыхая в размерах и молитвенно подбираясь, рассыпался захлебывающейся готовностью: Товарищ Золотарев - молодой растущий специалист с большим опытом руководящей работы. Хозяин, повернувшись к ним спиной, вновь двинулся вдоль кабинета, видно, считая тем самым вопрос исчерпанным.

Бдительность, бдительность и еще раз бдительность - вот наша генеральная линия в освобожденных районах Золотарев и раньше краем уха слышал, что вождь рыж, рябоват, длиннорук, но теперь, очутившись лицом к лицу с оригиналом, он заставлял себя не замечать этого, стараясь запом-нить другие, более существенные для себя и своего будущего черты и детали. Он верил, что, начиная с сегодняшнего дня, его судьбе суждено круто и бесповоротно измениться: Сталин производил на Золотарева впечатление человека, который постоянно к чему-то прислушивается, чего-то ждет, чем-то источается, выражая в разговоре лишь внешнюю связь с окружающими обстоятельствами.

Казалось, он обкладывает, огораживает, баррикадирует словами то, что происходит у него внутри, от проникновения или вмешательства извне. Полая необязательность этих слов как бы обеспечивала ему надежность бесконечной самообороны.

Хороший фильм знаменитого Чарли Чаплина. Подобное приглашение на кинопросмотр считалось с его стороны, как было известно, знаком особого внимания, отчего Золотарев сразу же приосанился и осмелел.

Чуть не на цыпочках они друг за другом проследовали мимо Сталина в открытые перед ними двери, оказавшись в небольшом зале с экраном во всю фронтальную стену и несколькими отдельными столиками с приставленными к ним стульями, где их встретил всё тот же немного-словный человек из приемной, кивком головы указавший гостям, на какие места им надлежит сесть: И растворился, исчез во внезапно наступившей темноте.

Где-то за спиной у них прошелестел ряд неразборчивых фраз на два голоса: Все фильмы с ним Золотарев просмотрел еще до войны и по нескольку раз, потешаясь и давясь от смеха, но только теперь, в этом маленьком зале, ощущая у себя за спиной присутствие силы, перед лицом которой вещи, события и люди казались уменьшенными до микроскопических размеров, он вдруг увидел, что смеяться здесь, собственно говоря, не над чем, что чудаку на экране вовсе не весело и что в карусельной веренице его неудач кроется какая-то не подвластная простому смертному закономерность Свет зажегся одновременно с появлением человека из приемной, с той же шепотной скороговоркой над их ухом: К товарищу Сталину не обращаться.

Гуськом, след в след, они двинулись к выходу. Сталин сидел за столиком возле двери, заслонив, как и в самом начале, словно от солнца, глаза ладонью. Перед замыкавшим шествие Золотаревым он слегка раздвинул пальцы, как бы желая еще раз в чем-то в госте удостовериться, и тот, с обвалившимся вдруг сердцем, заметил, что глаза его мокры от слез.

Тяжела ты, шапка Мономаха Видно, смирив-шись со своей обреченностью, он все же решил любыми способами оттянуть неизбежное. Кстати, по пути загляните в наше Байкальское хозяйство, присмотритесь к производству, это вам пригодится на месте.

Утром я подпишу приказ. Он с силой захлопнул дверцу, и тяжело, как бы сразу состарившись, двинулся через тротуар к подъезду.

Друзьями в Москве Золотарев обзавестись не успел, да, по совести говоря, и не спешил ими обзаводиться, времена не располагали к откровенности, родни столичной за ним тоже не числилось, поэтому расстав-шись с начальством, он попросил отвезти себя на Преображенку, по единственному частному адресу, который значился в его записной книжке: С Кирой он встретился в Потсдаме, куда она приезжала с концертной бригадой.

Во время ужина, устроенного городским комендантом в честь москвичей, они оказались рядом за столом. Много пили, дурачились и танцевали, а потом он увез ее к себе.

После той единственной ночи у них завязалась ни к чему не обязывающая переписка: Тон ее письма носил слегка снисходительный характер обращения старшего к младшему, хотя они были однолетками, но это лишь забавляло его, представляясь ему с высоты того положения, которое он занимал, наивным ребячеством.

Кира была не замужем, считая, как призналась, брак для актрисы делом излишне хлопотным, жила одна, родители сгинули в ленинградской блокаде, и, видно, это ее с ранней молодости самостоятельное одиночество проступало в ней резкостью мысли и категоричностью суждений.

Перебравшись в Москву, Золотарев как-то позвонил ей, но не застал, а затем, закрутившись в организационной суматохе, никак не мог выкроить времени, чтобы вновь попытаться ее найти, и поэтому сейчас, по дороге к ней, он боялся вновь не застать Киру дома или, еще хуже, застать не одну, тем более, что ехал без предупреждения. Золотарев с трудом отыскал в темноте холодного коридора необходимый номер, долго, обжигаясь, палил спички, высматривая фамилию Киры против пуговичного набора квартирных звонков, еще дольше звонил, прежде чем услышал за дверью ее торопливые шаги.

Он так спешил, горел, торопился выложиться, что, еще не раздеваясь, выпалил: Но сдержанность Киры не охладила его порыва. Горячась, сбиваясь и перескакивая с одного на другое, он рассказывал ей о происшедшем со всеми возможными подробностями, не забыв, разумеется, и замеченных им слез на глазах Сталина.

Когда Золотарев наконец умолк, Кира всё еще стояла спиной к нему, склонившись над плиткой с чайником. В небольшой, в одно окно комнате было пустовато и серо.

Стол, безликий шкаф, горбатое, в ветхой бахроме кресло, тахта, несколько фотографий на пожелтевших обоях почти не скрашивали ее безликой неуютности. Казалось, что хозяйка, наспех и кое-как расставив здесь случайные предметы, тут же без сожаления забыла о них: Великие люди склонны к театру, артистизм натуры сказывается. Еврейки у вас теперь не в чести.

Новость скорее озадачила, чем встревожила его. До сих пор ему вообще не приходилось всерьез задумываться над этой проблемой. Она попросту для него не существовала. С евреями Золотарев сталкивался чаще всего лишь по службе. От всех прочих сослуживцев в большинстве случаев они отличались только деловитостью, умением приноравливаться к обстоятельствам и склонностью к легкой общительности. Но продвижение его по иерархической лестнице было таким безоблачным и крутым, что ревности к их талантам он не испытывал.

И хотя до него доходили смутные слухи о перемене наверху курса по отношению к ним, особого значения он этому не придавал: И вдруг его словно обожгло: В эту ночь он как бы впервые разглядел Киру: Забываясь, она закрывала глаза, отчего выражение моль-бы и признательности на этом ее лице становилось еще более нестерпимо обезоруживающим. Утром он не стал будить ее, тихонько собрался и, уходя, оставил записку: И лишь на улице, с удивлением к себе, отметил мысленно, что еще никогда не писал женщинам записок.

Небо над Москвой стерильно очистилось, день обещал быть солнечным, и, пешком пересе-кая пустынную столицу, Золотарев не сомневался, что отныне собственная судьба у него в руках, что поездка на Курилы станет началом его очередного восхождения и что главное в отведенной ему ниве жизни только начинается. В полдень военный самолет, взмыв над Подмосковьем, уносил Золотарева на восток.

Стылая весна, казалось, ползла вместе с ними, не идя на убыль, но и не разворачиваясь по-настоящему: И лишь под самым Омском, когда перед ними во всю слепящую ширь раскинулась Обь, солнце наконец взяло полную силу и уже не оставляло их от зари до зари. Двигаться состав принялся побойчее, вымахивал расстояния большими перегонами, выстаивая подолгу лишь на узловых пунктах, где застревал порою суток до трех.

К Новосибирску подъезжали ночью, но до самого города так и не дотянули: Спозаранку - ни свет, ни заря - в теплушке появился Мозговой, как всегда словно боевой конь: Широко расставив ноги, встал посреди вагона, заложил корявые руки за спину, скомандовал: Развернувшись на каблуках, он тут же исчез в дверном провале и пошел себе играть голосом дальше, по эшелону Первой опамятовалась Наталья Тягунова.

Мотнув рыжей копной вслед ему, сказала более одобрительно, чем с осуждением: Ты, Любка, не рыпайся, - осадила она потянувшуюся было к ней младшую Овсянникову, - без тебя управимся, обиходь-ка лучше бабку самохинскую, пускай на воздушке полежит, отдышится. По дороге на склад Федор не выдержал, безобидно посмеиваясь, посочувствовал Тягунову: Алимжан миролюбиво посмеивался, прицокивал языком, снисходя к спутникам, к их славянской серости: У пакгауза уже толпилась подходящая очередь, лица в большинстве знакомые, примелькав-шиеся в пути, разговоры в этой толчее велись давно говореные, а оттого и не западавшие в память.

И таким манером до самой пенсии, чем не жисть! Весовщик, носатый грек в короткой кожанке, отпуская продукты, плутовато поигрывал торфяного оттенка глазами, раскатывал слова в пухлых губах: Зато хороший товар имеешь, без обмана, бери, пока не раздумал, я добрый. Очередь рассасывалась, но загруженный пайковым добром народ не спешил по домам, к эшелону, а большей частью, будто равномерный пунктир для отставших, тянулся к станции, куда его манила гостеприимная толкотня около привокзальных шалманов: Алимжан вновь прицокнул языком, кивнул с одобрением: Остальной путь проделали молча, даже с некоторой торжественностью, словно предуготов-ляя себя к некоему обряду или действу, от которого зависело их ближайшее будущее.

Шалман, куда они завернули, был уже полон; в дыму и пивной сырости голос буфетчицы звучал, будто из-под пола: Пей, сколько налили, а то совсем не дам! Устроились они стараниями того же Тягунова. В крикливой толчее шалмана тот чувствовал себя, как рыба в воде: По мере выпивки явь вокруг них расправлялась, голоса в шалмане отдалялись и как бы затихали, предоставляя их самим себе, занятому только ими пространству и понятному только им разговору.

Хмель возносил их над дымом и вонью пивной в другой мир и в иные пределы, где безраздельно царил дух сердечной широты, вечной дружбы и мгновенного взаимопонима-ния. Горние выси открывались им в такой близости, что, казалось, не пройдет и часу, как у них за спиной вырастут легкие крылья, что понесут их над этой грешной землей, с ее городами и весями, светом и темью, сибирской магистралью и Курильской грядой. Боже мой, сколько отдохновения таится для страждущей души на дне граненого стакана, если он, конечно, не пуст, а наполнен сивушной влагой!

Среди клятвенных излияний и очередных здравиц, когда уже приспевало время возвращаться домой, перед Федором вдруг выделилось и пошло разрастаться в матовой бледности внезапно заострившееся лицо Тягунова: Народ рядом с ними настороженно расступался, образуя круг, и Тягунов бросил парня в этот круг на сырой заплеванный пол и, метясь каблуком сапога ему в переноси-цу, ударил первым.

Куда только девалась обычная незлобивость Сергея: Поэтому, едва из-под тягуновского сапога выдавилась первая кровь, толпа, словно подстегнутая изнутри, мгновенно захлестнулась вокруг лежащего, накрыв его с головой. Федор бросился было туда, в общую кашу, чтобы попытаться остановить, утихомирить, унять это побоище, но лопатистые руки Овсянникова, клещами сдавив ему бока, силою вынесли его наружу: Оттуда, сзади, вдогонку им взвивался тонкий голос Алимжана: Друг дружке за копейку глотки готовы перервать, а ежели еще и скопом, десятеро на одного, то хлебом не корми, дай отыграться.

Злобой исходим, Федек, довели народ до белого каления, продыхнуть не дают, вот он на самом себе и отыгрывается. Не горячись в таких делах, Федя, затопчут Когда они возвратились, дневная жизнь эшелона полностью перебралась под открытое небо. Вдоль полотна и придорожной лесополосы, от головного пульмана до хвоста состава курились дымки семейных времянок и костерков. Запахи скудного быта растекались окрест, сливаясь с терпким настоем станционной смеси угольного перегара, смолы и мазута.

Федор сложил рядом с ним котомки с продуктами, тяжело опустился на теплый дерн придорожного кювета, сказал, с трудом складывая слова: И устало отвалился на траву.

Семье решать, ехать дальше или оставаться тут, ждать суда. Если остаетесь, выгружай монатки, а дальше поедете, придется со старшиной пройти, допрос с вас сымут, такой порядок. Старшина раздвинул было брезгливо сомкнутый рот, как бы решаясь заговорить, но затем, видно, передумав, лишь лениво зевнул в кулак и отвернулся. В воцарившейся тишине сначала спохватилась Наталья. Едва Наталья исчезла в дверном проеме пульмана, как татарский клан тоже пришел в движе-ние.

Батыевы наскоро собрали в кучу вынесенную к обеду посуду, а затем молча, ни на кого не глядя, гуськом потянулись туда же, за вещами. Долго еще потом снился Федору этот высокий полдень в мае, в желтом свечении ее волос, и сквозь него - это свечение - безмолвный проход батыевской поросли. Но Федор словно окаменел, уже не видя и не слыша того, что происходило следом за этим Вызвездило, когда к огню рядом с ним, разворачивая кисет, подсел Овсянников: Костерок затухал, пламя сникало, трепетный налет белого пепла оседал на дотлевающих угольях.

Темь вокруг сжималась все плотнее и непрогляднее, вязкой стеной отгораживая их от окружающего. Овсянников не отрываясь смотрел в огонь, попыхивал самокруткой, изредка сплевывая в огонь: Сидеть бы мне теперь дома, крестьянскую работу делать, сказки складывать, внуков нянчить. И куда меня понесло в мои-то годы счастья искать, по свету без толку рыскать!

Оно, конечно, волей-неволей, из-за девки, главное: Шаги его стихли во тьме, оставляя Федора наедине с собой и кромешной тишиной вокруг себя. В рассеянном и зыбком свете коптилки знакомые лица плыли к нему навстречу, словно надеясь еще, что он наконец снимет с них тяжесть, приветствуя их облегчающей вестью.

Но Федору нечего было сообщить им и нечем порадовать, он лишь натужно вздохнул и, ни на кого не глядя, потянулся к себе на нары. Федор не ответил, растягиваясь рядом с отцом, но заснуть в эту ночь ему уже было не суждено: Но сколько он ни старался, сколько ни раззадоривал сотрапезников, задуманная пьянка не клеилась. Тени недавних спутников еще витали в замкнутом пространстве вагона, сковывая своим незримым присутствием их слова и движения.

Каждый из них чувствовал себя, хоть в малой мере, но виновным в случившемся, как если бы сам, едва не попав в беду, спасся за счет другого. Поэтому бессонное застолье походило скорее на поминки, чем на попойку или дружеское возлияние. Лишь к самому концу, когда небо в дверном проеме раздвинулось и посветлело, заметно охмелевший Овсянников первым отозвался на многоречивые заходы Мозгового: Совмещаясь с архетипом дороги, измеряемой не днями и километрами, а только Историей и Временем, символ слепого становится всеобщим.

Да и шел ли кто-нибудь впереди? Русские люди искали по свету не счастья, а Бога. В этом заключается миссия России, в этом, по мысли автора романа. Образ слепца является важным элементом поэтики творчества Владимира Максимова в целом. Проанализировав романистику Владимира Максимова в целом, читатель находит объяснение сквозному символу слепца, теснейшим образом связанному с архетипом дороги человечества.

Пелена окончательно спадает с его глаз, и его обжигает простая, как дыхание, мысль о логике событий, происходящих в истории. Особая значимость именно этого сюжетного параллелизма для художественного замысла очевидна, так как. Это ощущение параллельности с евангельскими мотивами усиливается в варьированных цитатах и реминисценциях.

В ходе главы автор продолжает усиливать библейские параллели. Мария — бригадная повариха — напоминает раскаявшуюся Марию Магдалину, преданную Христу и служащую ему от чистого сердца. Она относится к членам бригады как к братьям и трудится не покладая рук, чтобы скрасить их скромный. Арестовывают Ивана Хохлушкина вместе с двумя разбойниками из БобрикДонского.

Во время ужина — вечери так назвала его Мария: Множества евангельских деталей, введенных в главу, для автора оказывается недостаточно, и он использует приём. Поток дождя, символически смывающий зло человечества, бушует на Узловой. Золотарёв-Иуда получает за предательство свои тридцать сребреников триста рублей и курортную путёвку на полный месячный курс.

И, глядя на премию, он вновь чётко видит события минувшей ночи: Благодаря им он понял, что ни одно деяние не остаётся без ответа перед Высшей Силой. Золотарёв начинает переосмысливать все произошедшее с ним и его страной. После рассказа Мозгового о своих мытарствах в сталинских лагерях Фёдор понял, что зло превратилось в карусель, и кажется, что конца кружению не предвидится.

Остановить эту кровавую карусель можно только полным и повсеместным. Но, в отличие от Золотарёва, Фёдор считает, что можно этого достичь, если остановиться и. Евангельский сюжет о гибели Иуды завершается только в конце романа в момент смерти Золотарёва в волнах океана. Но тема предательства получает неожиданное продолжение в главе восьмой, выходя на новые, более широкие круги, преобразуясь в тему предательства России иностранными союзными государствами и расколотым изнутри белогвардейским движением.

В этой главе романа, на наш взгляд, содержится сердцевина идейного замысла писателя. Это доказывается и формой курсива, которым набрано письмо генерала Краснова. Знаменательно, что письмо Матвея в конце седьмой главы без авторских комментариев как будто продолжается, перетекает в письмо генерала в начале восьмой главы, подчёркивая их теснейшую идейную связь. В обоих посланиях содержится одна идея, одна мысль: Таким же смирением и всепрощением, хотя и с болью за судьбу России, дышит письмо к внуку бывшего белого офицера, которое читает Сталин.

Их предали тогда все: Он просит внука бежать от греха ненависти к своей родине и своему народу, как от геенны огненной. Через это пушкинское слово, ставшее словом белоэмигрантского русского офицера, В. Максимов передает формулу спасения России. Наличие в письмах Матвея Загладина и Петра Краснова множества библейских выражений, цитат, образов создаёт эффект постоянного присутствия в их жизни крепкой веры. Всю глубину трагизма разрушенной дьявольской гордыней души своего героя автор романа высвечивает сквозь женские образы.

Он не приехал даже на похороны матери, прожившей всю старость в заточении по его воле. В четвёртой главе, где впервые появляется Сталин, далеко не случайно его окружают пять разнообразных женских персонажей. Это был образ грузинской девочки Нателлы. Песня на какое-то время соединила их в одном томлении, в одной тоске. Где ты, где ты, девочка Нателла, желанный призрак, ускользающий горизонт, неутоляемая жажда? Только в подсознании, на которое воздействуют, как известно, музыка, пение, у Сталина, по мнению писателя, сохранилось ещё что-то человеческое, сердечное, связанное с женственным.

Вождь, считавший себя вершителем судеб, предстаёт перед нами как полуживой мертвец, которым движут страх и ненависть.

Владимир Максимов справедливо утверждает: И глубже осознать это помогают, по нашему убеждению, женские образы, несущие в себе идею женственной сущности божественного, восходящую к традициям русской классики рубежа веков.

Но именно для таких, как они, не словом, а делом доказывающих правоту Его учения о незлобивости и любви к ближнему, Он создает свой Ковчег спасения среди бушующего моря современной жизни. Через великое сомнение идет наш народ к Истине.

Прежде всего именно с этой чертой личности связывает русский писатель грядущее спасение человечества, усматривая в русских женщинах близость к духовному облику Богородицы. Такова Люба Овсянникова, спасшая своей кротостью и жалостью Фёдора Самохина от духовного падения.

Фёдор чувствовал, что становится перекати-полем. Проблема особой укоренённости женственного при обозрении и прозрении будущего России и всего человечества осмыслялась многими русскими философами, художниками, писателями начала XX века среди них Н.

Posted in История